— Вижу, что ныне живешь ты в Византии, по-вашему — Цареграде, а по-гречески — в Константинополе.

А о себе бородач сказал, что он капитан небольшой фелюги, принадлежащей монашескому братству, расположенному на полуострове Агион-Орос.

— Где это? — спросил Анкудинов.

— При попутном ветре два дня пути. Держись на закат от Дарданелл, оставляя справа по борту остров Самотраки. А прошел Самотраки — полпути позади.

— И что же это за монахи? — снова полюбопытствовал Тимофей.

— Православные, греческого закона, — ответил бородач.

— И много их?

— Двадцать монастырей на Агион-Оросе. Наш — болгарский — Хиландарским называется. Есть греческие, армянские, есть и русский — Пантелеймонов монастырь.

— Мать честная! — смеясь, воскликнул Тимофей. — Так ведь это ты мне про Афон рассказываешь!

— Верно, — улыбнулся бородач, — про Афон. На этой горе и стоят монастыри, да только наша-то гавань вдали от лавры и других обителей, потому я тебе о Святой горе ничего и не сказал.

— Про Афон какой русский не знает! — воскликнул Тимофей. — А вот когда услышишь иное название, не сразу и в голову придет, что Агион-Орос и Афон — одно и то же.

Разговорившись, Тимофей и Христо — так звали приветливого болгарина — выпили не одну корчагу вина.

Хорошо было на душе у Тимофея, легко: встретил он доброго человека, простосердого, без злобы и хитрости. И разговор был хорош, и вино по вкусу. Оттого, видно, и не заметил, как заснул — прямо за столом. Проснулся — нет Христо. Да и народу тоже почти никого не было.

Анкудинов расплатился и вышел из корчмы на вольный воздух.

Тучи клубились над Истамбулом. Сырой и холодный северо-западный ветер — караель — дул с Золотого Рога, жалобно и тоскливо посвистывая в паутине корабельных вант. Скрипели, покачиваясь, старые расшивы. Хлопали мокрые паруса, шуршал по стенам сараев дождь.

Тимоша почувствовал тупой, тяжелый удар по правому плечу. Увидел падающее назад небо, качающиеся мачты парусника, бледные лица двух лиходеев, застывших рядом.

Едва коснувшись земли, Тимоша вскочил и что было силы ударил ближнего к нему злодея в лицо кулаком. Слышно было, как лязгнули у бусурмана зубы, и он мгновенно рухнул наземь, выронив из руки медный пест, каким бабы толкут в ступе зерна.

«Ах, вот чем ударил меня, разбойник», — мелькнуло в голове у Анкудинова, и он потянулся за пестом, но, не успев разогнуться, почувствовал страшный удар ногой в лицо и упал ничком на мокрую землю, ничего не видя и не слыша.

— Ты, господин, шибко радоваться будешь, — говорил следующим вечером Зелфукар-ага дьяку Кузовлеву. — Сегодня ночью мои люди вора Тимошку в корабельной гавани подсидели, а подсидев — повязали.

— И где ж вор ныне? — воскликнул Кузовлев.

— В Семибашенном замке вор. Чуть-чуть не насмерть зашиб вор честного человека: четыре зуба выбил вор, и окроме того, лежит побитый им человек будто мертвый, руками-ногами не шевелит и говорить не может.

— Казнят подыменщика? — с надеждой спросил Кузовлев.

— Все в руках аллаха, — уклончиво ответил Зелфукар-ага и, подумав, добавил: — Найдете для судьи казны довольно — казнят, а не найдете — будет сидеть в нятстве, пока не выкупят сообщники.

— Как, Степан Васильевич, найдем казну для такого дела? — спросил Кузовлев, обращаясь к недвижно лежащему Телепневу. Однако стольник молчал, будто не слышал.

Кузовлев наклонился, потряс больного за плечо. Телепнев молчал, оставаясь недвижным. Дьяк пал на колени, приложил ухо к груди, руку — к устам. Встал, побелев лицом, держась дрожащей рукой за стену. Повернувшись в красный угол, где и икон не было, мелко перекрестился: — Преставился раб божий Степан, царствие ему небесное.

Глава пятнадцатая

СЕМИБАШЕННЫЙ ЗАМОК

Палачи и тюремщики Истамбула хорошо знали свое ремесло и деньги получали недаром. Вергуненка привезли в тюрьму ночью. Не тронув пальцем и даже оставив на шее золотой нательный крестик, провели по темным узким дворам, между стенами и бастионами не то фортеции, не то острога и остановились у высокой башни.

Когда Иван и тюремщики вошли в башню, Вергуненок увидел лестницу, ведущую, как в преисподнюю, во мрак подвала, и еще одну — наверх, в такую же непроглядную тьму. Однако узника не повели ни вниз, ни вверх. Скрипнула еще одна дверь, и Иван оказался в тишине и тьме отравленного миазмами воздуха. Совсем близко от себя он увидел светлую отдушину величиной с кулак и, протянув руки, шагнул вперед. Сделав четыре небольших шага, он уперся рукой в скользкую холодную стену.

Потоптавшись недолго, он определил, что его комора не более квадратной сажени, с отдушиной вместо окна, со зловонной деревянной кадью в углу у двери.

Комора была невысока — чуть приподняв руку, Иван коснулся потолка, тоже холодного и мокрого. Приложившись глазами к отдушине, Иван увидел крохотный кусочек неба.

Иван лег на голый каменный пол и долго не мог уснуть. Многое вспомнилось ему в эти часы. Вспомнился и подвал в Чуфут-кале, представившийся теперь царским покоем.

Под утро в отдушину заглянули звезды — веселые и чистые. Иван засмотрелся на божьи светила и незаметно для себя заснул.

Проснулся он поздно — около полудня, поглядел в отдушину, но в ней, как и прежде, виднелись звезды, улетавшие и гаснувшие. «Как со дна колодца гляжу», — подумал Иван и вздохнул — толщина стены, в которой была пробита дыра на вольный свет, была никак не менее трех четвертей сажени.

Днем принесли ему кружку теплой, пахнущей тиной воды и черствую лепешку. Иван лег на пол и до тех пор смотрел на небо, пока не сморила его проклятая тоска. И он заснул, как в бездну провалился.

Очнулся Иван из-за жуткого, рвущего сердце крика. Спросонья Вергуненок не понял, кто кричит и откуда доносится этот нечеловеческий вой. Он метнулся к одной стене, к другой и вдруг догадался — кричат в подвале, под полом его коморы.

Иван заткнул уши пальцами, но вопль страдания, казалось, проходил сквозь каменные своды башни, сквозь все его тело, проникая в мозг. Неведомый страдалец то затихал, то кричал вновь, все более слабея, пока не умолк совсем. И тогда Иван Вергуненок — сорвиголова, для кого собственная жизнь давно поросла трын-травой, — опустился на колени и стал молить пречистую деву, заступницу всех сирых и болезных, за человека, тело которого рвали на части турские заплечных дел мастера. Он молился, и плакал, и со страхом ждал, что из-под пола снова раздастся леденящий кровь стон. Но все было тихо, и Иван поверил чуду — матерь Христова, сама схоронившая замученного и истерзанного сына, услышала его молитву и отвела руки истязателей от страдающей плоти несчастного узника. И, подтверждая это, растворилась дверь — и два тюремщика бросили к ногам Ивана бесчувственное тело. Дверь захлопнулась. Иван подполз к окровавленному человеку, от которого пахло мочой, паленым волосом и горелым мясом. Крупное тело показалось Ивану неживым.

Глянув на обрывки шаровар и чудом уцелевший на голове седой оселедец, падавший на высокий лоб, Вергуненок подумал: «Запорожец. Ей-же-ей запорожец!» И в это мгновение грудь лежащего слабо колыхнулась, и вслед за тем он едва приоткрыл глаза. Страх и мука были в глазах запорожца, ничего, кроме смертной усталости, горя и ужаса. Долго-долго смотрели два узника друг на друга. Сквозь прорезь красной шелковой рубахи запорожец увидел на груди у Ивана нательный крест и молча заплакал. Он лежал не шевелясь, глядел на маленький крестик, а слезы катились и катились по его скулам и по шее, оставляя светлые борозды на грязном, покрытом кровью и копотью лице.

— Убей меня, православный, — прошептал запорожец, и Иван подумал, что человек этот от великих мук лишился ума. — Убей меня, — повторил он и попытался приподняться, но не хватило сил, и запорожец снова уронил голову на пол.

Иван сел подле истерзанного, положил его голову к себе на колени и проговорил участливо и тихо, будто ребенку или девице: